На стогн поставлен, на позор,
Кумир безумну чернь прельщает;
Но чей в него проникнет взор —
Кроме пустот не ощущает.
Впрочем, мой взор и моё обоняние ощущали в памятнике ещё нечто, «кроме пустот»; но что именно — да пребудет тайной сего монумента. Никакой надписи не было на его «цоколе», но обходя вокруг памятника, подобно тому, как бедный Евгений обходил вокруг Медного Всадника, я обнаружил, кому он воздвигнут. В верхней его пирамидке была устроена маленькая ниша — точно кто ложкой отколупнул кусок пасхи. В нише стояла деревянная рамочка с фотографией Карла Маркса, уже полинялой и размокшей от дождей. Внизу, у подножия, валялся засохший букет полевых цветов, перевязанный куском красного кумача…
Не помню, как скоротал я время до лекции. Я пришел на неё измученный и голодный. «Литературная студия» оказалась десятью или двенадцатью юношами и девушками, явно буржуазного происхождения. Попросту, были это гимназисты и гимназистки. В иное время составили бы они кружок для самообразования, каких бывало много. Теперь опасность навлечь на себя подозрение и другие причины камуфляжного свойства заставили их отдаться под покровительство Наробраза. Мне прочли несколько стихотворений, среди которых были совсем недурные. Расспрашивали меня об Ахматовой, Гумилеве, который был убит через несколько дней, об Осипе Мандельштаме. Потом я прочитал им несколько своих стихотворений — тем лекция и закончилась. Одна барышня, хорошенькая и милая, предложила мне погулять. Мы вышли на берег реки, потом осматривали какие-то старые стены; но я уже мало что понимал от голода и усталости. Потом мы расстались, и я отправился к своему коммунисту.
Он оказался человеком семейным. Двое или трое детей шумели в комнате, которая виднелась из передней. Через неё провели меня на стеклянную веранду. Там не было никакой мебели, только на полу лежали в ряд три плоских матраца. Два из них были покрыты невероятно грязными простынями. Хозяин объявил, что это — постели его и его жены, а я буду спать на третьем матраце, для которого, к сожалению, простыни не нашлось. Не было и подушки. Вскоре явилась хозяйка дома — женщина лет 25-ти в полосатом капоте. С собой принесла она рваное стёганое одеяло, которым и накрылась. На сон грядущий супруги отпили прямо из бутылки какой-то жидкости — не то холодного чаю, не то квасу. Мне не предложили. Потом муж её снял пенсне и штиблеты, отстегнул пояс и тоже лег. Из этого понял я, что настала ночь. Было десять часов по советскому времени — шесть часов по-настоящему. Никаких занавесок на веранде не было. Вся она была залита солнцем. Я лег на грязный матрац, положив под голову свернутое пальто, но пальто шерстило, и я положил на него носовой платок, послуживший мне наволочкой. Уснуть я, конечно, не мог — от жесткого ложа, от солнца, от мух, которые мне кусали лицо и руки, а главное — от усталости и голода. Проворочавшись с боку на бок часов до двух, когда, наконец, стемнело, я все же впал в забытье, но поминутно просыпался. Очнулся я на рассвете, совершенно разбитый. Дети уже кричали. Я спросил хозяев, давно ли они живут в этой квартире. Оказалось — уже третий год. За два года не удосужились они обзавестись ни бельём, ни кроватями, ни даже парой стаканов. И это не от бедности, ибо коммунист мог легко всё раздобыть, но от своеобразного социалистического аскетизма, который сродни обыкновенному свинству, от страха перед «нездоровым буржуазным обрастанием» и от необходимости решать культурные проблемы в мировом масштабе. Меня все это, впрочем, не удивило: я видел в Москве коммунистов и повыше рангом, чем порховский мой хозяин, — они жили совершенно на тот же лад.
Мне не предложили даже умыться, да и хозяева сами не умывались. Простившись, я вышел на улицу и направился к своему коню. Увы — распречь его я вчера сумел, но как быть теперь? Не буду утомлять читателя рассказом о поисках специалиста по запряганию лошадей в беду. Я и сам не помню подробностей, помню только, что во всем городе я не мог найти никого, кто из жалости ко мне или за деньги пожелал бы заняться этим делом. Мучился я, вероятно, часа два — и никого не нашел. Обращался в учреждения — везде получил отказ. У меня уже начинали рождаться планы совершенно нелепые — в то время, однако, были они уж не так нелепы. Например, я всерьёз подумывал, не послать ли телеграмму в Москву Луначарскому, чтобы он по телеграфу предписал местному совдепу откомандировать кого-нибудь на предмет запрягания моей лошади. Быть может, я так и сделал бы, но боялся, что процедура займет целые сутки. Я почти лишился чувств от усталости и досады. Прошу заметить, что уже почти сутки я ничего не только не ел, но и не пил. Наконец, поймал я на улице рыжего мужика, который, кобенясь, согласился выручить меня за катушку ниток — цена непомерная по тому времени, но торговаться не приходилось. Он запряг лошадь, и мы отправились на базар, где я должен был с ним расчитаться. Дорогою мы беседовали. В этот голодный год урожай в Псковской и Петербургской губерниях случился в несколько раз выше обыкновенного, и они стали чуть не «житницами России». Мой спутник был этим до чрезвычайности горд.
— А вот на Волге-то народ мрёт с голоду. Слышал? — спросил я.
Рыжий весь просиял широчайшей улыбкой.
— Как не слыхать! — сказал он нараспев. — Намедни к нам приезжал большевик, рассказывал. Говорит — привезём мы к вам на зиму ребят с Волги, а вы их разберите по избам. Двести ребят на уезд.
— Ну, что ж вы?
— А что мы? Мы говорим — нам ребят не надо, а коли привезёте, мы их всех перережем, кому который достанется.